На первом курсе "Гроза" А. Н. Островского. Я перелистывал учебник: вот портреты Дикого, Кабанихи…. До чего же "медвежьи" лица: грубые, тупые, бездуховные!
     И тут что-то будто толкнуло меня и позвало в коридор…. Там стало еще мрачнее и похолодало. В углах затаились черные, тяжелые тени, и появился слабый запах, какой бывает… у клетки с хищниками. Я медленно шел по коридору, и вдруг… в столовой явно послышался какой-то шум. Будто кто-то ворочался, ворчал, тихо посвистывая. Замок на двери висел по-прежнему, но за ней несомненно что-то происходило. Я дернул замок – он был заперт, но тут вспомнил, что в столовую можно проникнуть и через раздаточную, где повара готовят пищу. Дверь ее была незаметна, хотя находилась недалеко: там была густая тень, и я насилу отыскал ее. Дернул на себя – закрыта, толкнул внутрь, и она медленно отворилась в темноту.
     Да, в раздаточной кто-то был: громко чавкал, посвистывая и постанывая, и издавал сильный звериный запах, от которого начинало тошнить. Я медленно крался между большими варочными котлами и в дальнем углу, около холодильника, заметил что-то черное, движущееся. В окно светила луна, и в ее слабом свете я увидел… развалившегося в темном кресле маленького крепыша… жадно поглощающего что-то…. Подкравшись еще ближе, но с другой стороны, я узнал… Гришу Берлогина: в руках его была зажата вареная котлета…. Он жадно откусывал с нее куски, быстро жевал, чавкая и слизывая набегавший на руки сок, постанывая и посвистывая от наслаждения. Да нет, это же звереныш какой-то, а не Гриша… весь мохнатый, черный… и не лицо у него, а морда… то ли волчья, то ли медвежья… и ест он не котлету, а жадно отрывает куски красного, сырого мяса с кости… и слизывает не сок, а текущую на лапы кровь…. Ужас сковал меня, ноги подкашивались, и я ухватился за близлежащую плиту. Она с грохотом опрокинулась вниз, увлекая меня за собою. Я растянулся на полу и видел, как звереныш спрыгнул на четыре лапы, метнулся в одну сторону, потом в другую и, сделав громадный прыжок, приземлился передней лапой на моей груди. Это был настоящий медвежонок. Резкая боль током пронзила меня всего, а он быстро закосолапил к выходу и исчез.
     Долгое время я лежал на спине, не имея сил подняться, как поверженный в поединке. Потом с трудом встал, держась за котел. Болела нога, задетая тяжелой плитой, и особенно грудь, на которую наступил настоящий медвежонок… Гриша Берлогин. Странно, но я быстро успокаивался, как будто все это дикое происшествие укладывалось в порядок вещей. Потирая ушибленные места, неторопливо прошел мерцающие в лунном свете котлы и вышел из столовой. В коридоре по-прежнему было тихо, безлюдно и мрачно, как будто ничего не произошло. Я вошел в свою комнату и крепко запер дверь. Покурил без всяких мыслей и чувств, принял от боли анальгин, разделся и лег спать в приятную прохладу просты-ней и одеяла: завтра уроки.




     Я отложил в сторону тетрадь с дневником Оленевского и закурил. Прежней болью защемило сердце: я вспомнил, как сын моей бывшей жены решил поиздеваться надо мной и испортил дорогую для меня пластинку с Шестой симфонией П. И. Чайковского, потому что ревновал меня к матери и потому что я пренебрегал им. Дети чувствуют самые уязвимые места взрослых. Я пренебрегал им… - вот моя вина – дети это не прощают.
     Помню, как Володя повернулся ко мне, склонил голову на-бок и ехидно, как-то по-лягушачьи, улыбнулся мне в лицо…. Эта улыбка торжествовала надо мной, выражая звериный восторг от совершенной подлости. Видеть ее было невозможно, и я выбежал из комнаты.
     Но… превратиться в медвежонка… это уже слишком. Нет, с психикой моего друга тогда явно было не в порядке. Я разделся и лег спать в приятную прохладу простыней.
     На следующий день я проснулся довольно рано, и яркое солнце приветствовало меня всею мощью своего света, всей силой своей улыбки, как будто поселилось в моей комнате. В ней не было ни одного темного угла, и золотом горели святые иконы на стене. Я встал, умылся, оделся и подошел к образу Господа Иисуса Христа, уже родному мне за прошедшие четыре года, которые я провел с Ним. Как всегда, стал всматриваться во всепонимающие Его глаза, полные сострадания и любви ко мне. Сегодня они были особенно теплы на свежем, естественно человеческом, проникновенном лице Иисуса. Я почувствовал уже известное мне тепло в груди, которое быстро росло, даря мне блаженное состояние сердечности и душевной радости. Все, все мои боли видел Господь и сочувствовал мне, сопереживал со мною, вызывая слезы благодарности к Нему и жалости к себе. И еще это бы-ли слезы любви к Иисусу, Человеку, так много пострадавшему за меня. Я опустил глаза на текст Евангелия, которое держал в руках. Слезы размывали буквы, они росли непонятным образом и расплывались снова, и тут я задрожал: они стали складываться… но не в слова и предложения, а в призрачные контуры, которые обрастали плотью и становились какими-то предметами, фигурами….      Моя комната раздалась вширь и исчезла, задул свежий ветер, от края до края небес морем разливался сияющий солнечный свет. Передо мной раскинулась цветущая долина, а справа возвышалась высокая гора с деревьями и кустарником на ней, не менее зеленая и цветущая, чем долина. Тишину и покой нарушало лишь сладостное пение птиц, особенно нежное и задушевное. Дрожь и волнение прошли: странное чувство умиротворенности и светлой радости овладело мной, будто я попал на давно оставленную родину, о которой так часто тосковал.
     Я знал: это был Израиль и гора Фавор, на которой Господь преобразился, показав Свое Божественное величие и красоту. Я пошел по узкой тропинке, огибающей гору, и через не-которое время услышал шум и голоса. Сделав еще несколько шагов, я увидел большую массу народа, одетого в старинные длинные одежды, напоминающие халаты. Мужчины о чем-то горячо спорили, причем, их загорелые бородатые лица и жесты были необыкновенно красноречивы и выразительны. Женщины и дети стояли в стороне, а некоторые мальчики и девочки окружили небольшую группу мужчин, стоявших около самой горы. Странно, но меня никто не видел, или не хотел видеть, хотя я подошел к ним достаточно близко. Набравшись смелости, я сделал несколько шагов к этой не-большой группе мужчин. Они тоже спорили, кроме одного, который сидел, прислонившись к скале. И вдруг я сразу узнал Его… Господа… лицо Его словно бросилось на меня, заполонило всего: это было лицо с моей иконы, точно такое же, привычное, родное. С той же нежностью и кротостью оно смотрело на меня, все понимало, сочувствовало. Да, Господь один из всех видел меня, как бы прислушиваясь ко мне и одобряя мой приход. В то же время Он бросал взгляды и на спорящих… апостолов? Да, это они, которые всегда бы-ли рядом с Ним. Вон Петр: лицо его было тоже с моей иконы: светлые волосы, небольшие усы и борода, нити бровей, прямой, точеный нос и черные глаза. Но сейчас он волновался так же, как и его товарищи, даже более искренне и пылко. Господь перевел глаза на меня и сказал ими, что апостолы спорят о том, кто из них больший.
      Одетый в белый хитон, Он встал и подошел к спорящим апостолам – они замолкли. Выбрав из окружающих детей очень смуглого мальчика, Господь взял его за руку и поставил перед Собой. Мальчик был весьма некрасив: небольшого роста, широкоплечий, почти квадратный. Он стоял, широко расставив руки и ноги, как… медвежонок на задних лапах: что-то грубое, дикое чувствовалось в нем. Где-то я такого видел… или читал о подобном… ну да, у Оленевского. И сказал Господь ученикам своим:

           "… кто примет сие дитя во имя Мое
           тот Меня принимает;
           а кто примет Меня,
           тот принимает Пославшего Меня;
           ибо кто из вас меньше всех,
           тот будет велик".

     Апостолы удивленно переглядывались, очевидно, удивляясь тому, что этого "медвежонка" Господь назвал великим. Иисус ответил им:

           "Смотрите, не презирайте ни одного из малых сих;
           ибо говорю вам, что Ангелы их на небесах
           всегда видят лице Отца Моего Небесного".

      И добавил, погладив мальчика по голове:

     "… ибо таковых есть Царствие Божие
.      Истинно говорю вам: кто не примет Царствия Божия,
     как дитя, тот не войдет в него".

     Лицо "медвежонка" прояснялось, плечи опускались, и он, подняв голову, взглянул на Господа. Слабое подобие улыбки и радости медленно проявлялось на его смуглом и диковатом лице. Иисус обнял его и сказал:

     "И кто напоит одного из малых сих
     только чашею холодной воды, во имя ученика,
     истинно говорю вам, не потеряет награды своей".

     И мальчик обнял Иисуса, прижался к Нему, скрыв лицо свое в складках одежды Господа. Плечи мальчика затряслись от рыданий, а Иисус все продолжал и продолжал гладить его по голове. А потом мы увидели лицо "медвежонка": новое, светлое, в блестящих слезах пробужденного сердца, в счастливой улыбке, такой детски-наивной и чистой, что радостно засмеялись, почувствовав и себя счастливыми. И он пошел к своей матери, ожидавшей его, новой походкой маленького человека, разбуженного любовью. Он стал выше, стройнее и весь светился тем солнцем, которое пробудил в нем Господь и которое сияло высоко над нами для всех людей.
     Но вот, контуры предметов вокруг меня вновь начали расплываться, гасли краски, звуки, запахи, и я опять стоял перед своей иконой Спасителя, растроганный, умиленный, со слезами на глазах.

     "И кто напоит одного…" во имя Любви к нему….

     Во имя Любви…", -
зазвучали во мне слова Иисуса.

     Долго я переживал и обдумывал увиденное и услышанное, слезы вновь и вновь появлялись у меня на глазах, и только глубоким вечером я опять сел за дневник Оленевского.


2 сентября – 15 октября.

Запись четвертая.

Медведь нападает.

1

         Вместо мягкого, задушевного
         голоса я услышал хриплое, низ-
         кое рычание…. Я онемел, а в
         зеркале напротив вдруг увидел,
         что надо мной склонилась мох-
         натая медвежья морда с оска-
         ленной пастью.

                    Медведи".


1

       Пишу после долгого перерыва, потому что события, про-исшедшие за эти полтора месяца, настолько потрясли мою душу, все мое существо, что я не в силах был сесть за свои записи.
       После встречи с Берлогиным - медвежонком всю ночь я спал как убитый, а под утро он мне приснился сам, но не был похож на медвежонка. Он стал выше, стройнее и будто светился солнечными лучами, которые приветствовали меня, когда я проснулся. Еще сильно болела грудь, на которую на-ступила лапа медвежонка, особенно тяжело было делать полный вздох, но я превозмог себя: не в первый раз мне носить в себе какую-то боль, физическую или душевную.
       В столовой, во время завтрака, я услышал, как ругались по-вара в раздаточной. Одна из них, толстая, высокая, с суровым выражением лица, вышла в зал и объявила ребятам, что ночью кто-то забрался в раздаточную, открыл холодильник, достал баранью ногу и, как зверь, оторвал от нее куски мяса, которые унес с собой.
       - Ножа что ли у него не было, неужели пальцами можно заледеневшее мясо так отрывать; здоровый, наверное! – сказала она. – Пол запачкал, ногу бросил, плиту скинул, а холодильник не закрыл и поэтому разморозил! Кто это сделал, где эта скотина: я бы ей башку оторвала! Может быть, кто видел?.. Ладно, я обо всем доложу директору, пускай он сам с вами разбирается!
       Ко мне подошла вахтерша:
       - Александр Алексеевич, вы ничего вчера не заметили, когда я уходила? – спросила она.
       - Нет, ничего, - соврал я.
       Ну что же, теперь у меня есть лишнее доказательство, что медвежонок Берлогин в раздаточной не игра моего больного воображения, что я не сумасшедший.
       Я подвел итоги своих размышлений. Итак, мир и мое сознание разделились на две половины: в одной грубость, невежество, варварство выступали в художественной, характер-ной для России форме: образе животного, медведя. Во второй половине – обыденная действительность. В первой половине мира видел и чувствовал только я, а вторая половина была открыта для всех. Тем не менее, обе половины составляли единый, реальный мир, взаимопроникая друг в друга, потому были для меня единой действительностью. И все-таки: не могут нормальные голова и нервная система воспринимать такое как единое, обыденное: не по себе мне как-то.
       Однако, надо было жить и работать, и сегодня я опять во-шел в класс. Моя группа встала, приветствуя меня. Я поздоровался, посадил ребят, проверил посещаемость и задал вопрос домашнего задания:
       - Как изображено "темное царство" в пьесе Островского, что собой представляет Кабаниха?
       Ребята подумали, и Лосев Коля (похожий на Юрия Никулина), Витя Солдатов (парень с серьезным и умным лицом), Молодцов подняли руки. Я спросил Витю. Он встал и, глядя мне прямо в глаза, стал говорить:
       - Кабаниха защищала старые порядки: требовала от Катерины, чтобы она во всем подчинялась мужу, ну… - он улыбнулся, - на других парней не заглядывалась, чтобы работала что-нибудь….
       - Разумные это порядки?
       - Нет… глупые.
       - Как мы назвали такую Кабаниху, которая навязывает другим свою дурную волю?
       - Само….
       - Самодуркой.
       - Да.
       - А что, Витя, самое страшное в Кабанихе, в отличие от Ди-кого? Тот наорет, изругает, а Кабаниха?
       - Ну, она делает вид… чтобы ее жалели, прикидывается обиженной… что дети мать забыли….
       - Правильно. Значит, что в ней самое страшное, как мы это назвали вчера?
       - М-м….
       - Хан….?
       - Хан…. – Витя мучительно думал, вспоминал….
       - Ханжество.
       - Да, ханжество.
       - Самодурство под видом благочестия, защиты нравственности, защиты старых порядков жизни – мы это записывали, ребята.
       Витя посмотрел в тетрадь:
       - Да, записывали.
       - Молодец, Витя, хорошо, садись!
       Конечно, он дома ни в тетрадь, ни в учебник не заглядывал, а материал помнил с прошлого урока, но изложил его, хотя и с моей помощью, правильно, поэтому я поставил "пять".
       Я посмотрел в класс: большинство ребят было безучастно к уроку. Как заставить их работать, как заинтересовать? Надо почаще их спрашивать.
       Тяжело было стоять с болью в груди, прямо около сердца - я сел за стол и сказал классу:
       - А теперь открываем действие первое, явление 5, страницу 13.
        Я выразительно прочитал первый в пьесе диалог Катерины с Кабанихой. Потом задал вопрос:
     - Да, к врагам он был непримирим, но никогда не опускался до мелкой, ничтожной мести, тем более, к своему товарищу по работе, по партии. А разве Берлогин ваш враг? Он такой же курсант, как и вы, и бить его до крови только за то, что он съел чужую котлетку, низко и стыдно, Молодцов! Поругать, пристыдить его перед всеми, а не кулаками размахивать, - это труднее, Молодцов! Или ты считаешь, что, если сила есть, ума не надо?      Ребята засмеялись, Молодцов несколько смущенно улыбнулся.      - Кстати, вы уже познакомились с вашим новым классным руководителем?      Ребята кивнули.      - Очень грамотный и развитый человек, он много вам может дать.      Прощаясь, директор заверил меня:      - Ничего, ничего, не расстраивайтесь, все будет в порядке.      Я вернулся в свою гостиничную комнату и некоторое время наслаждался одиночеством. Никаких мыслей, чувств, страш-ная усталость медведем навалилась на меня. Потом подошел к столу: здесь лежала раскрытая книга: вчера я готовился к Ленинскому уроку и читал очерк М. Горького "В. И. Ленин".      "Мне часто приходилось говорить с Лениным о жестокости революционной тактики и быта, - пишет Алексей Максимо-вич и через два абзаца продолжает: - Я очень часто одолевал его просьбами различного рода и порою чувствовал, что мои ходатайства о людях вызывают у Ленина жалость ко мне. Он спрашивал:      - Вам не кажется, что вы занимаетесь чепухой, пустяками?".      Я оторвался от чтения и задумался: "чепуха, пустяки…", но ведь это жизнь человека, его личность…. Но идет классовая борьба: я продолжил чтение:      "Нас блокирует Европа, мы лишены ожидавшейся помощи европейского пролетариата, на нас, со всех сторон, медведем лезет контрреволюция, а мы – что же? Не должны, не вправе бороться, сопротивляться?" – отвечал Ленин.
     Да, сохранить зародыш нового общества можно только в жестокой борьбе, и тут нет места жалости, человечности, во имя будущей человечности нового общества. Впрочем, и Александр Блок в поэме "Двенадцать" дело Революции ставит выше трагедии отдельной личности. Я нашел эти строки:
           ;- Не такое нынче время,
           Чтобы няньчиться с тобой!
           Потяжеле будет бремя
           Нам, товарищ дорогой! –
утешают красноармейцы Петруху, нечаянно загубившего свою возлюбленную Катьку. А ведь Блок – певец высшей гуманности, для которого Прекрасная Дама стала музыкой очищающей мир Революции.
     А что это я вдруг стал оправдывать Ленина, самого "чело-вечного человека"? А, да, этот случай в столовой: эта тупая, бездушная убежденность Молодцова и других ребят в своей жестокой "правоте". Ленин, защищающий завоевания Революции, и Молодцов, который медведем нападает на малень-кого и беззащитного Берлогина. Сравнил Божий дар с яичницей! Нет, у Ленина и Блока совсем другое: великая, науч-но обоснованная идея требует и великих жертв: она выше жизни отдельного человека, даже сотен людей.
     Ну и как эта идея воплощается в жизнь: какое общество мы построили? Извратили люди идею, последствия этого ты сам испытал, когда остался без крова и пищи. И ради такого общества, таких бессердечных, жестоких людей проливалась кровь тысяч жертв, лучшие люди клали свои головы, потому что верили, как говорил легендарный комбриг В. И. Чапаев: "Такая будет жизнь, что и помирать не надо!".
     Я вышел на улицу, закурил и машинально пошел к выходу с территории училища. Было по-настоящему прохладно: осень вступала в свои права, и я, выйдя за калитку, пристально вглядывался в окружившие меня деревья, стоящие по обе стороны тропинки, ведущей к центру городка. Заметно тем-нело, задул ветер, и деревья под большими, тяжелыми обла-ками буйно раскачивались, как бы протестуя против давящей их массы. Нет, скорее всего, они были с ними заодно, так как враждебно шумели ветками, сбрасывая надоевшие мертвые листья. Я зашагал по тропинке, и они кучами закружились передо мной, поднимались и бросались прямо на меня – приходилось закрывать лицо руками. Но я не спешил повернуть обратно: хотелось что-то понять в этом ветре, в этих крутящихся листьях, в этих раскачивающихся деревьях. Ветер уже сдувал меня с ног, и я остановился:
           Черный вечер.
           Белый снег.
           Ветер, ветер!
           На ногах не стоит человек.
           Ветер, ветер –
           На всем божьем свете!
     Вот она, передо мной, "музыка революции" А. Блока, не хватает только белого снега, символизирующего ее чистоту и святость… чистоту и святость жестокого разрушения, совершаемого двенадцатью красногвардейцами, представителями голытьбы, которым "ничего не жаль". Но не Христа "в белом венчике из роз" я видел впереди: в вихре пыли и листьев, там, вдали, в крутящемся сумраке, я видел что-то большое и черное. Оно… оно не стояло на месте, а чуть… подвигалось вперед… ко мне. Я в ужасе застыл, забыл о буре, листьях, деревьях – обо всем и видел только его. Страшное, черное росло, все быстрее двигаясь ко мне, казалось, оно рождалось из вихря, из всей сути окружающего меня городка. Я шатался под порывами бешеного ветра, лицо горело от непрерывно бьющих по нему твердых мертвых листьев, а это большое, черное надвигалось медленно, неотвратимо, как сама смерть. Дрожа, я бессознательно всматривался в не-го и все больше различал… что-то похожее на… великана… нет, огромного… медведя на задних лапах. Я кинулся бежать от него, домой, в училище…. Ветки деревьев хлестали по лицу, хотя росли высоко, я спотыкался, проваливался, а ветер подгонял меня, стараясь сбить с ног, ревел и как будто смеялся надо мной. Я добрался до калитки и побежал по территории училища. Ветер сразу стих, чуть прояснело, и я перешел на шаг. Опустив голову, сгорбившись, плелся домой, опустошенный, будто потерял все. Кровавый закат сиял в верхушках дальнего леса, когда я добрался до общежития. Вокруг ни души, а на сердце жутко и мерзопакостно.
     Нет, бури они не видели, услышал я от вахтерши, и пошел в свою комнату. Тишина и уже привычная обстановка в ней успокаивали меня, но бьющееся воспоминание о недавней "прогулке" окатывало холодом ужаса. Я взглянул на часы: как, неужели уже одиннадцать вечера?! Не может быть: я был-то на улице всего не больше часа! Ну, да все равно. По-смотрел на свое лицо в зеркале: оно было красно, кое-где виднелись крупные и мелкие царапины, значит, все это было на самом деле, и я не сошел с ума.
     Мне оставили ужин, и я долго сидел: пил холодный чай и закусывал бутербродами с колбасой, вкуса которых я не чувствовал.
     Бежать надо отсюда, бежать немедленно, пока я в самом деле не сошел с ума! Но куда и к кому? Дома нет, семьи нет, друзей и родственников нет. Искать другой район, другую школу или училище поздно: учебный год уже начался, а все возможные свободные точки, данные мне в министерстве, я объездил… приютило меня только Медведеево. Может, за-быть весь этот ужас, как будто ничего не было, перестать искать хозяина медвежьего следа, заниматься только своими делами в училище, быть маленьким, среднестатистическим человеком, не отвлекаться, не думать? Все время на людях, на уроках…. Может быть, все это пройдет, как страшный сон? Но, что бы там ни было, выхода нет: надо до конца нести свой крест, так мне на роду написано.
     В дверь постучали, когда я, весь в сигаретном дыму, лежал на кровати и уже ни о чем не думал, потому что не о чем было думать. В дверях стояла вахтерша:      - Александр Алексеевич, извините, вы тут отдыхали… мне надо отлучиться ненадолго: сменщица не пришла – надо сходить к ней. Вам нетрудно будет пару раз пройтись по коридору, посмотреть, пока меня не будет: вы ведь все равно поздно ложитесь… хотя ребята уже спят, вряд ли кто спустится.
     - Хорошо, идите, я посмотрю.
     - Спасибо, я скоро.
     Я вышел в полутемный коридор. Через несколько шагов была столовая, где я видел "медвежий след" директора, на двери висел замок. Я медленно пошел по коридору, шаги на плиточном полу отдавались гулко и одиноко. Тихо. Вдруг наверху кто-то завозился, и опять стихло.
     Вернулся в комнату и стал просматривать конспекты завтрашних уроков. В каком настроении я буду завтра в классе? На первом курсе "Гроза" А. Н. Островского. Я перелистывал учебник: вот портреты Дикого, Кабанихи…. До чего же "медвежьи" лица: грубые, тупые, бездуховные!
     И тут что-то будто толкнуло меня и позвало в коридор…. Там стало еще мрачнее и похолодало. В углах затаились черные, тяжелые тени, и появился слабый запах, какой бывает… у клетки с хищниками. Я медленно шел по коридору, и вдруг… в столовой явно послышался какой-то шум. Будто кто-то ворочался, ворчал, тихо посвистывая. Замок на двери висел по-прежнему, но за ней несомненно что-то происходило. Я дернул замок – он был заперт, но тут вспомнил, что в столовую можно проникнуть и через раздаточную, где повара готовят пищу. Дверь ее была незаметна, хотя находилась недалеко: там была густая тень, и я насилу отыскал ее. Дернул на себя – закрыта, толкнул внутрь, и она медленно отворилась в темноту.
     Да, в раздаточной кто-то был: громко чавкал, посвистывая и постанывая, и издавал сильный звериный запах, от которого начинало тошнить. Я медленно крался между большими варочными котлами и в дальнем углу, около холодильника, за-метил что-то черное, движущееся. В окно светила луна, и в ее слабом свете я увидел… развалившегося в темном кресле маленького крепыша… жадно поглощающего что-то…. Подкравшись еще ближе, но с другой стороны, я узнал… Гришу Берлогина: в руках его была зажата вареная котлета…. Он жадно откусывал с нее куски, быстро жевал, чавкая и слизывая набегавший на руки сок, постанывая и посвистывая от наслаждения. Да нет, это же звереныш какой-то, а не Гриша… весь мохнатый, черный… и не лицо у него, а морда… то ли волчья, то ли медвежья… и ест он не котлету, а жадно отрывает куски красного, сырого мяса с кости… и слизывает не сок, а текущую на лапы кровь…. Ужас сковал меня, ноги подкашивались, и я ухватился за близлежащую плиту. Она с грохотом опрокинулась вниз, увлекая меня за собою. Я рас-тянулся на полу и видел, как звереныш спрыгнул на четыре лапы, метнулся в одну сторону, потом в другую и, сделав громадный прыжок, приземлился передней лапой на моей груди. Это был настоящий медвежонок. Резкая боль током пронзила меня всего, а он быстро закосолапил к выходу и исчез.
     Долгое время я лежал на спине, не имея сил подняться, как поверженный в поединке. Потом с трудом встал, держась за котел. Болела нога, задетая тяжелой плитой, и особенно грудь, на которую наступил настоящий медвежонок… Гриша Берлогин. Странно, но я быстро успокаивался, как будто все это дикое происшествие укладывалось в порядок вещей. Потирая ушибленные места, неторопливо прошел мерцающие в лунном свете котлы и вышел из столовой. В коридоре по-прежнему было тихо, безлюдно и мрачно, как будто ничего не произошло. Я вошел в свою комнату и крепко запер дверь. Покурил без всяких мыслей и чувств, принял от боли анальгин, разделся и лег спать в приятную прохладу просты-ней и одеяла: завтра уроки.





В верх страницы

В низ страницы